Неточные совпадения
И вы, красотки молодые,
Которых позднею порой
Уносят дрожки удалые
По петербургской мостовой,
И вас покинул мой Евгений.
Отступник бурных наслаждений,
Онегин дома заперся,
Зевая, за перо взялся,
Хотел
писать — но труд упорный
Ему был тошен; ничего
Не вышло из пера его,
И не попал он в цех задорный
Людей, о коих не сужу,
Затем, что к ним принадлежу.
Он объявил, что главное дело — в хорошем почерке, а не в чем-либо другом, что без этого не попадешь ни в министры, ни в государственные советники, а Тентетников
писал тем самым письмом, о котором говорят: «
Писала сорока лапой, а не
человек».
— Все сделано, и сделано отлично.
Человек этот решительно понимает один за всех. За это я его поставлю выше всех: заведу особенное, высшее управление и поставлю его президентом. Вот что он
пишет…
Так, значит, решено уж окончательно: за делового и рационального
человека изволите выходить, Авдотья Романовна, имеющего свой капитал (уже имеющего свой капитал, это солиднее, внушительнее), служащего в двух местах и разделяющего убеждения новейших наших поколений (как
пишет мамаша) и, «кажется,доброго», как замечает сама Дунечка.
Вот эдаких
людей бы сечь-то
И приговаривать:
писать,
писать,
писать...
— И ему
напиши, попроси хорошенько: «Сделаете, дескать, мне этим кровное одолжение и обяжете как христианин, как приятель и как сосед». Да приложи к письму какой-нибудь петербургский гостинец… сигар, что ли. Вот ты как поступи, а то ничего не смыслишь. Пропащий
человек! У меня наплясался бы староста: я бы ему дал! Когда туда почта?
В доме воцарилась глубокая тишина;
людям не велено было топать и шуметь. «Барин
пишет!» — говорили все таким робко-почтительным голосом, каким говорят, когда в доме есть покойник.
Какие это
люди на свете есть счастливые, что за одно словцо, так вот шепнет на ухо другому, или строчку продиктует, или просто имя свое
напишет на бумаге — и вдруг такая опухоль сделается в кармане, словно подушка, хоть спать ложись.
— Я сам не занимался этим предметом, надо посоветоваться с знающими
людьми. Да вот-с, в письме
пишут вам, — продолжал Иван Матвеевич, указывая средним пальцем, ногтем вниз, на страницу письма, — чтоб вы послужили по выборам: вот и славно бы! Пожили бы там, послужили бы в уездном суде и узнали бы между тем временем и хозяйство.
— А знаешь, что делается в Обломовке? Ты не узнаешь ее! — сказал Штольц. — Я не
писал к тебе, потому что ты не отвечаешь на письма. Мост построен, дом прошлым летом возведен под крышу. Только уж об убранстве внутри ты хлопочи сам, по своему вкусу — за это не берусь. Хозяйничает новый управляющий, мой
человек. Ты видел в ведомости расходы…
— А ты
напиши тут, что нужно, — продолжал Тарантьев, — да не забудь
написать губернатору, что у тебя двенадцать
человек детей, «мал мала меньше». А в пять часов чтоб суп был на столе! Да что ты не велел пирога сделать?
— Врешь,
пиши: с двенадцатью
человеками детей; оно проскользнет мимо ушей, справок наводить не станут, зато будет «натурально»… Губернатор письмо передаст секретарю, а ты
напишешь в то же время и ему, разумеется, со вложением, — тот и сделает распоряжение. Да попроси соседей: кто у тебя там?
Здесь много чиновников. Мне кажется, однако ж, они меня принимают за государственного
человека. Верно, я вчера им подпустил пыли. Экое дурачье! Напишу-ка я обо всем в Петербург к Тряпичкину: он пописывает статейки — пусть-ка он их общелкает хорошенько. Эй, Осип, подай мне бумагу и чернила!
Добчинский. Молодой, молодой
человек; лет двадцати трех; а говорит совсем так, как старик: «Извольте, говорит, я поеду и туда, и туда…» (размахивает руками),так это все славно. «Я, говорит, и
написать и почитать люблю, но мешает, что в комнате, говорит, немножко темно».
После обеда молодые
люди отправляются в кабинет к хозяину и
пишут письмо к неизвестной.
Это он знал твердо и знал уже давно, с тех пор как начал
писать ее; но суждения
людей, какие бы они ни были, имели для него всё-таки огромную важность и до глубины души волновали его.
Вернувшись домой к Петру Облонскому, у которого он остановился в Петербурге, Степан Аркадьич нашел записку от Бетси. Она
писала ему, что очень желает докончить начатый разговор и просит его приехать завтра. Едва он успел прочесть эту записку и поморщиться над ней, как внизу послышались грузные шаги
людей, несущих что-то тяжелое.
Расспросив подробности, которые знала княгиня о просившемся молодом
человеке, Сергей Иванович, пройдя в первый класс,
написал записку к тому, от кого это зависело, и передал княгине.
В среде
людей, к которым принадлежал Сергей Иванович, в это время ни о чем другом не говорили и не
писали, как о Славянском вопросе и Сербской войне. Всё то, что делает обыкновенно праздная толпа, убивая время, делалось теперь в пользу Славян. Балы, концерты, обеды, спичи, дамские наряды, пиво, трактиры — всё свидетельствовало о сочувствии к Славянам.
— Не обращайте внимания, — сказала Лидия Ивановна и легким движением подвинула стул Алексею Александровичу. — Я замечала… — начала она что-то, как в комнату вошел лакей с письмом. Лидия Ивановна быстро пробежала записку и, извинившись, с чрезвычайною быстротой
написала и отдала ответ и вернулась к столу. — Я замечала, — продолжала она начатый разговор, — что Москвичи, в особенности мужчины, самые равнодушные к религии
люди.
— Ах, да, знаете, один молодой
человек, прекрасный, просился. Не знаю, почему сделали затруднение. Я хотела просить вас, я его знаю,
напишите, пожалуйста, записку. Он от графини Лидии Ивановны прислан.
— Я нездоров, я раздражителен стал, — проговорил, успокоиваясь и тяжело дыша, Николай Левин, — и потом ты мне говоришь о Сергей Иваныче и его статье. Это такой вздор, такое вранье, такое самообманыванье. Что может
писать о справедливости
человек, который ее не знает? Вы читали его статью? — обратился он к Крицкому, опять садясь к столу и сдвигая с него до половины насыпанные папиросы, чтоб опростать место.
Все ее поведение представляло ряд несообразностей; единственные письма, которые могли бы возбудить справедливые подозрения ее мужа, она
написала к
человеку почти ей чужому, а любовь ее отзывалась печалью: она уже не смеялась и не шутила с тем, кого избирала, и слушала его и глядела на него с недоумением.
Вот, брат, какие книжки
пишут… некрасивые
люди.
— У вас — критический ум, — говорила она ласково. — Вы
человек начитанный, почему бы вам не попробовать
писать, а? Сначала — рецензии о книгах, а затем, набив руку… Кстати, ваш отчим с нового года будет издавать газету…
Это — не тот город, о котором сквозь зубы говорит Иван Дронов, старается смешно
писать Робинзон и пренебрежительно рассказывают
люди, раздраженные неутоленным честолюбием, а может быть, так или иначе, обиженные действительностью, неблагожелательной им. Но на сей раз Клим подумал об этих
людях без раздражения, понимая, что ведь они тоже действительность, которую так благосклонно оправдывал чистенький историк.
— Ну и черт с ним, — тихо ответил Иноков. — Забавно это, — вздохнул он, помолчав. — Я думаю, что мне тогда надобно было врага —
человека, на которого я мог бы израсходовать свою злость. Вот я и выбрал этого… скота. На эту тему рассказ можно
написать, — враг для развлечения от… скуки, что ли? Вообще я много выдумывал разных… штучек. Стихи
писал. Уверял себя, что влюблен…
— Больного нет, — сказал доктор, не поднимая головы и как-то неумело скрипя по бумаге пером. — Вот,
пишу для полиции бумажку о том, что
человек законно и воистину помер.
Сталкиваясь с купцами, мещанами, попами, он находил, что эти
люди вовсе не так свирепо жадны и глупы, как о них
пишут и говорят, и что их будто бы враждебное отношение ко всяким новшествам, в сущности, здоровое недоверие
людей осторожных.
— Тоську в Буй выслали. Костромской губернии, — рассказывал он. — Туда как будто раньше и не ссылали, черт его знает что за город, жителя в нем две тысячи триста
человек. Одна там, только какой-то поляк угряз, опростился, пчеловодством занимается. Она — ничего, не скучает, книг просит. Послал все новинки — не угодил!
Пишет: «Что ты смеешься надо мной?» Вот как… Должно быть, она серьезно втяпалась в политику…
— Изорвал, знаете; у меня все расползлось,
людей не видно стало, только слова о
людях, — глухо говорил Иноков, прислонясь к белой колонке крыльца, разминая пальцами папиросу. — Это очень трудно —
писать бунт; надобно чувствовать себя каким-то… полководцем, что ли? Стратегом…
Особенно ценным в Нехаевой было то, что она умела смотреть на
людей издали и сверху. В ее изображении даже те из них, о которых почтительно говорят, хвалебно
пишут, становились маленькими и незначительными пред чем-то таинственным, что она чувствовала. Это таинственное не очень волновало Самгина, но ему было приятно, что девушка, упрощая больших
людей, внушает ему сознание его равенства с ними.
«Вот об этих русских женщинах Некрасов забыл
написать. И никто не
написал, как значительна их роль в деле воспитания русской души, а может быть, они прививали народолюбие больше, чем книги
людей, воспитанных ими, и более здоровое, — задумался он. — «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет», — это красиво, но полезнее войти в будничную жизнь вот так глубоко, как входят эти, простые, самоотверженно очищающие жизнь от пыли, сора».
— Как везде, у нас тоже есть случайные и лишние
люди. Она — от закавказских прыгунов и не нашего толка. Взбалмошная. Об йогах книжку
пишет, с восточными розенкрейцерами знакома будто бы. Богатая. Муж — американец, пароходы у него. Да, — вот тебе и Фимочка! Умирала, умирала и вдруг — разбогатела…
— Это — меньше того, что
пишут в наших буржуазных газетах, не говоря о «Юманите». Незнакомые
люди, это стесняет вас?
«Сомову он расписал очень субъективно, — думал Самгин, но, вспомнив рассказ Тагильского, перестал думать о Любаше. — Он стал гораздо мягче, Кутузов. Даже интереснее. Жизнь умеет шлифовать
людей. Странный день прожил я, — подумал он и не мог сдержать улыбку. — Могу продать дом и снова уеду за границу, буду
писать мемуары или — роман».
С той поры он почти сорок лет жил, занимаясь историей города,
написал книгу, которую никто не хотел издать, долго работал в «Губернских ведомостях», печатая там отрывки своей истории, но был изгнан из редакции за статью, излагавшую ссору одного из губернаторов с архиереем; светская власть обнаружила в статье что-то нелестное для себя и зачислила автора в ряды
людей неблагонадежных.
«Я отношусь к
людям слишком требовательно и неисторично. Недостаток историчности суждений — общий порок интеллигенции. Она говорит и
пишет об истории, не чувствуя ее».
«Нет, все это — не так, не договорено», — решил он и, придя в свою комнату, сел
писать письмо Лидии.
Писал долго, но, прочитав исписанные листки, нашел, что его послание сочинили двое
людей, одинаково не похожие на него: один неудачно и грубо вышучивал Лидию, другой жалобно и неумело оправдывал в чем-то себя.
У окна сидел бритый, черненький, с лицом старика; за столом, у дивана, кто-то, согнувшись, быстро
писал,
человек в сюртуке и золотых очках, похожий на профессора, тяжело топая, ходил из комнаты в комнату, чего-то искал.
— Приглашали. Мой муж декорации
писал, у нас актеры стаями бывали, ну и я — постоянно в театре, за кулисами. Не нравятся мне актеры, все — герои. И в трезвом виде, и пьяные. По-моему, даже дети видят себя вернее, чем
люди этого ремесла, а уж лучше детей никто не умеет мечтать о себе.
— Нет, бывало и весело. Художник был славный человечек, теперь он уже — в знаменитых. А писатель — дрянцо, самолюбивый, завистливый. Он тоже — известность.
Пишет сладенькие рассказики про скучных
людей, про
людей, которые веруют в бога. Притворяется, что и сам тоже верует.
— О, нет! — прервала она. — Я о нем знала. Иван очень помогал таким ехать куда нужно. Ему всегда
писали: придет
человек, и
человек приходил.
К удивлению Самгина все это кончилось для него не так, как он ожидал. Седой жандарм и товарищ прокурора вышли в столовую с видом
людей, которые поссорились; адъютант сел к столу и начал
писать, судейский, остановясь у окна, повернулся спиною ко всему, что происходило в комнате. Но седой подошел к Любаше и негромко сказал...
В длинном этом сарае их было
человек десять, двое сосредоточенно играли в шахматы у окна, один
писал письмо и, улыбаясь, поглядывал в потолок, еще двое в углу просматривали иллюстрированные журналы и газеты, за столом пил кофе толстый старик с орденами на шее и на груди, около него сидели остальные, и один из них, черноусенький, с кошечьим лицом, что-то вполголоса рассказывал, заставляя старика усмехаться.
— Был, — сказала Варвара. — Но он — не в ладах с этой компанией. Он, как ты знаешь, стоит на своем: мир — непроницаемая тьма,
человек освещает ее огнем своего воображения, идеи — это знаки, которые дети
пишут грифелем на школьной доске…
«Идиотизм, — решил он. — Зимой начну
писать. О
людях. Сначала
напишу портреты. Начну с Лютова».
— Ну, а — Дмитрий? — спрашивала она. — Рабочий вопрос изучает? О, боже! Впрочем, я так и думала, что он займется чем-нибудь в этом роде. Тимофей Степанович убежден, что этот вопрос раздувается искусственно. Есть
люди, которым кажется, что это Германия, опасаясь роста нашей промышленности, ввозит к нам рабочий социализм. Что говорит Дмитрий об отце? За эти восемь месяцев — нет, больше! — Иван Акимович не
писал мне…
— Достоевский обольщен каторгой. Что такое его каторга? Парад. Он инспектором на параде, на каторге-то был. И всю жизнь ничего не умел
писать, кроме каторжников, а праведный
человек у него «Идиот». Народа он не знал, о нем не думал.
— Хочу, чтоб ты меня устроил в Москве. Я тебе
писал об этом не раз, ты — не ответил. Почему? Ну — ладно! Вот что, — плюнув под ноги себе, продолжал он. — Я не могу жить тут. Не могу, потому что чувствую за собой право жить подло. Понимаешь? А жить подло — не сезон.
Человек, — он ударил себя кулаком в грудь, —
человек дожил до того, что начинает чувствовать себя вправе быть подлецом. А я — не хочу! Может быть, я уже подлец, но — больше не хочу… Ясно?